Валентин Гафт «И стихов замерзших строки на обкусанных губах…"

Автор: Evgeniya. Отправленный Человек времени

Он начал играть в театре 60 с лишним лет назад, снялся в огромном количестве фильмов, прослыл человеком с непростым характером и острым языком. Его перу принадлежит несметное количество колких эпиграмм, многие из которых, впрочем, ему приписываются. Его биография — как творческая, так и личная — в свободном доступе в Сети. И все же мы знаем о нем не все.

Валентин Гафт: «Но будто кто-то ставит нас по своей воле, как книги на полку, или снимает. Захотел — взял, снял. Или обратно поставил. Просто потому, что так решил».
 
— Ничего, что я в бороде? Это из-за спектакля. Спектакль «Пока существует пространство», где на сцене лишь два актера — Валентин Гафт и Саид Багов, — стал событием в театральном мире.
 
— Отличная борода. Вам идет, кстати.
 
— И это правда. Но наш разговор будет не о бороде, и даже «актерскую сторону» жизни мы затронем лишь по касательной. Сегодня в центре внимания окажется Гафт — поэт и не только создатель известных эпиграмм, но и лирик, и философ, и автор острой поэтической фантасмагории «Мне снился сон…», которая одно время шла на сцене в постановке Романа Виктюка. А еще (мало кто знает) не так давно вышла в свет уникальная книга «Ступени» — в ней стихи Валентина Гафта проиллюстрированы Михаилом Шемякиным. Не знаешь даже, как ее назвать точнее: сборником ли стихов, альбомом ли рисунков, или надо придумать для нее некое специальное, синтетическое слово. Суть от этого, впрочем, не меняется: это жизнь, описанная одним мастером и «прорисованная» рукой другого.
 
Но сначала — о «Сне». Пьеса потрясающая. Яркая, страшная. Живая. И даже странно: при том что это фантасмагория — веришь ей абсолютно.
 
Оказаться на «острие»
 
— Валентин Иосифович, свой «Сон» вы написали десять лет назад, да? В нем, если кто не читал произведение или не смотрел спектакль, любопытные герои: тут и Сталин, и Радзинский, и Зюганов. Удивительно, что написано это было до того, как в стране поднялась новая волна сталинизма. Выходит, вы опередили время. А с чего вдруг решили писать об этом?
 
— У меня отец был такой… Полувоенный человек. Всю войну он прошел. Когда он умер, я год спустя примерно открыл его стол. А там — пятнадцать портретов Сталина. Вырезки из газет и журналов, хорошего качества портреты… Он никогда и не обрушивался на систему, и не поддерживал ее. И тема эта дома не обсуждалась. Все было известно, конечно, и про допросы, и про расстрелы. В этом смысле, кстати, у нас счастливая семья: никого не расстреляли. Но эти портреты… Он мне ими попал куда-то, понимаете? Саднило так, что… Ну и спустя много лет вдруг возникло это: то, что написалось.
 
— А отчего перестали играть?
 
— Не знаю. Мне кажется, денег постановка особых не принесла, вот и… А сейчас я думаю: Виктюк хорошо спектакль поставил, но мы плохо эту пьесу играли. Плохо! Мне надо было ее читать одному.
 
— Может быть... В интернете же, кстати, обсуждать ее стали в большей степени после закрытия, когда фигура Сталина опять стала для общества водораздельной. Потому и отклики разные. Как всегда, когда упоминается имя вождя народов. Но вы, выходит, на самом острие оказались. «В тренде».
 
— Что разные — это нормально. Но штука-то в чем! Я ведь так и не нашел ответа, какой он, Сталин: плохой ли, хороший ли. И писал я ее, когда отношение к Сталину не было определено. То, что мне известно о нем, не предполагает обсуждения — страшный он был человек, Иосиф Виссарионович. Психически нездоровый! Но в то же время его уважали даже враги... И ни один лозунг не поднимал такого количества людей, да и не поднимет уже никогда, как «За Родину, за Сталина!». Факт? Факт. Герой он или нет? Полагаю, у нас один герой — народ. Кстати, знаете, что поразительно? Пока я писал, так проникся всем этим, что сам внутри был похож на Сталина! По крайней мере, я так чувствовал.
 
 
— Но он же дьявол у вас…
 
— Нет. Точнее, отчасти. Когда говорит: «Страна трудилась, полстраны сидело. Но отчего так сладко сердцу пелось?» — да. Дьявол! А когда плачет по-детски, превращаясь вдруг в младенца, — нет. Эх, одному надо было читать! В пьесе есть и особая пластика. Когда видение у вождя, когда «текут по стенам кровь и слезы и обвалился потолок», он должен страшно закричать: «Пото-о-о-п!» Чтобы заледенело все. «Смертелен уровень воды, когда в нее впадают слезы…» Это неплохо, да?
 
— Это страшно. Очень. А Эдвард Станиславович Радзинский как ко всему этому отнесся? Вы же давно знакомы, в пьесах его играли. И тут…
 
— Играл! Я у Эдика был любимым артистом. И в «104 страницах про любовь» играл, и в «Аэлита, не приставай к мужчинам». И в «Обольстителе Колобашкине» играл, он мне там главную роль подарил. Потрясающую! Я на ней учился. Жаль, сняли спектакль быстро. Да, Эдик ко мне очень хорошо относился, а я вот взял и сочинил такое… Он и сейчас фактически со мной не разговаривает. Сначала, когда я ему сказал, что такая штука сочинилась, ему вроде бы даже все понравилось. А потом он заявил, что подаст на меня в суд. Не подал, правда. Но не общается. Все из-за конца пьесы, где он повторяет бесконечно: «Товарищ Сталин, я простить меня прошу, я все исправлю, все перепишу…» Иногда напишешь что-нибудь эдакое, а оно выходит боком.
 
— Но, если честно, это и правда обидно…
 
— Может, и обидно. Но пьеса же! У меня в книге вон взяли и вычеркнули из нее фразу «Народ безмолвствует, безмолвствует народ». И я тоже обиделся. И хоть ничего из себя особенного не представляю, даже скандал устроил — насколько могу.
 
— А как вообще вы начали писать?
 
— Случайно. Лет пятьдесят назад мы с поэтом Валерием Краснопольским брели по Кишиневу после концерта. Мы туда приехали по приглашению общества книголюбов; за выступление платили копейки, но мы ездили — куда деваться. А Валера такой: любит поговорить, завести. В общем, мы шли, болтали о чем-то, и я ему говорю: «Слушай, а давай я буду стихи сочинять?» Как в сказке, честно. Вот, говорю, капелька дождя. Давай я про нее сочиню. И сочинил. А прошло много лет, и вдруг это стихотворение начало обретать глубокий смысл. Когда сочинял — сам не понял, что вышло! А вышло… неплохо.
 
— Да отлично вышло! Даже не верится, что это — первое стихотворение, написанное походя.
 
— Оно у меня одно из лучших. Первые стихи — они и были самыми хорошими. Я вас не обманываю! Но меня спасает знаете что? Что я никогда не восхищался ничем из того, что написал. Помню, тот же Краснопольский позвал меня как-то в Дом литераторов, там давали премии лучшим поэтам года. И руководил всем этим один человек с забавной фамилией. Он читал со сцены свои стихи, и они были ужасными. И я вылез. Сказал, что я не Маяковский, конечно, — так, сочиняю потихоньку, — и даже прочел что-то по просьбе из зала. Но с тех пор в ЦДЛ на такие вечера не ходил.
 
А все — из-за любви…
 
— Слушаю я вас и думаю, что плохо, когда нет самоиронии. Но у вас она чрезмерная.
 
— Да ладно! Мы, кстати, с Краснопольским не общались много лет, потом он позвонил и говорит: «Валька, а ты помнишь, что начал стихи сочинять со мной?» Я говорю: «Помню. Но шедевров — нет!» А он мне про эту капельку дождя напомнил.
 
— То есть ваш «крестный отец» в поэзии — Валерий Краснопольский.
 
— Он и Саша Орлов, актер и режиссер. Человек, который может все, но не на все у него хватает духу. Сашка пришел навестить меня в больнице, когда мне на спектакле «Плаха» по Айтматову оторвали бицепс. Дурацкая история: мы с партнершей договорились, что она должна дергать винтовку вниз — в сцене, когда я готовлюсь к убийству. Но она дергала не так, я разозлился, рванул вверх… Ну и все — травма. А потом за кулисами я решил проверить, что с рукой, и подтянулся, дурак! Ну вот, пришел меня Сашка навещать, а мне свет не мил, делать ни хрена не могу, сижу на кровати. Давай, говорю ему, Сашка, бумагу — буду стихи сочинять. Он говорит: «А точно, сочиняй». Пушкина-то не получилось, конечно. Смеюсь… Не подумайте только, бога ради, что я старый идиот и что-то такое пытаюсь о себе присочинить. Это началось как развлечение. Просто стихи сочиняются, когда плохо.
 
— Когда хорошо — не сочиняются?
 
— Сочиняются, но смешные. Сашка мне дал карандаш, и я написал: «На сцене Плаха, все фатально, / Беда должна была случиться, / Я пересек границу Тайны, / За это надо расплатиться. / Когда придут в разгар Игры / Семерка, Тройка, Туз — не ахай! / Невидимые топоры / Всегда висят над нашей Плахой. / Загадка есть — Разгадки нет, / Я наступил на темя Ямы, / Где кровь смывает с рук Макбет / И дремлет Пиковая дама». «Невидимые топоры всегда висят над нашей Плахой» — ничего, да?
 
— Ничего? Это сильно.
 
— Так все и завертелось. Стихи — это уточнение биографии... Я стал пописывать. Дома всех достал, вечно лез со своим: «Я почитаю стихи?» А потом начал в театре организовывать капустники. Тогда и эпиграммы пошли. Некоторые выходили жуткими, это я понимаю. Некоторые — ничего, довольно изящными. Был вот замечательный артист — Саша Иванов.
 
— Который «Вокруг смеха» вел?
 
— Ага. Его все боялись, а он боялся меня. Я ему написал: «Я Сашеньку люблю давным-давно, / Он худ, опрятен, говорит любезно, / Но нюх такой на свежее говно, / Что рядом ковыряться бесполезно».
 
— Скажите лучше, кто вас не боялся. На такой язык попадешь — греха не оберешься, разве нет? Кстати, вы и сейчас их сочиняете?
 
— Иногда. Но некоторые получаются такими, что читать никак нельзя.
 
— Неполиткорректно и нетолерантно?
 
— Вроде того.
 
— Всегда было интересно, как вы могли писать так — наотмашь. Друга Козакова приложили «отсутствием мужского конца». А другие строки какими зубодробительными выходили! Как вы могли не бояться реакции людей?
 
— А! Вы еще Михалковых мне припомните! Которых мне приписали! «Как вы могли…» Я Никиту обожаю, но этим «михалковским зудом» меня полжизни доставали.
 
— Ну а злобная эпиграмма Гундаревой? Про «успех в роскошном теле...»?
 
— Наташа... Я ее обожал. Однажды мне вручали премию, и она сказала мне: «Какой вы талантливый!» Меня теплом заволокло, такая она была! Ничего подобного я ей не писал, не смог бы никогда! Моя боль — что она ушла, а я не успел ей сказать, что эту гадость не я сочинил.
 
— Она никогда не спрашивала? Значит, и не верила, что это вы.
 
— Надеюсь. Но знаете, какой это ужас... Я приезжаю в провинцию с концертами, там люди такие изумительные... И обязательно выясняется, что недавно там какое-нибудь местное издательство выпустило книжечку моих эпиграмм. Без всякого согласия, без всякого разрешения. Из 20 эпиграмм в ней 18 — не мои. А поди — докажи! Пусть этот идиотизм останется на совести тех, кто мне их приписывал. Гаденькие. Мои могли быть острыми, да. Но тот поток пошлятины, что именуется «гафтовской», как правило, не мой. Все с Рязанова началось: он меня пригласил в «Кинопанораму», я там что-то прочел. И понеслось. А ведь на самом деле я стал сочинять эпиграммы тем, кого любил и люблю. Это все — из-за любви.
 
— Из-за любви? Даже острые?
 
— Да, и боли по тем, кто ушел. Когда-то это были эпиграммы, а когда-то — портреты. Раневской вот... Знаете, что она всю жизнь любила одного мужчину? Пушкина! Он ей заменял всех. Я с ней не был знаком, один лишь раз только мы с Игорем Квашой пошли ее поздравить после спектакля. Игорь постучал, и она в своей манере ответила через дверь: «Сейчас, секундочку, я переоденусь, чтобы вас не стошнило...» Такая вот была... Я написал ей стихи — и вышел портрет. Стихи вышли хорошими, мне кажется: «Голова седая на подушке...» И Мандельштаму неплохое посвящение: «И стихов замерзших строки на обкусанных губах…» Никакого там зла. Но сейчас и про хорошие мои стихи могут сказать: фу, примитив. Сейчас ведь иначе пишут.
 
— Это кто вам сказал? Стихи пишут разные. Некоторые — и правда с претензией такой, что… Такая в них псевдовесомость.
 
— Иногда мне кажется, что делают их так: взяли что-то у Маяковского, чуть-чуть не дописали, в одном месте — специально оборвали, потом перемешали все и выдали за стихи. Что получается — не понять. Я одному известному поэту как раз в тему написал: «На струнах обвисших / бренчит аккорды — / То ли загадки, то ли кроссворды. / Кто ты, поэт? / Ежик в тумане, / Платочек на шее / да фига в кармане. / Money, money, money…»
 
— Остро. Но вы все же очень язвительный.
 
— Но честный! Еще про Охлобыстина нравится самому: «Он священник был в артисте и артист в священнике, / Охломон и Охлобыстин — как цветок на венике». Иван не обиделся, кстати. Ему вроде даже понравилось. Еще что вспомнить из относительно недавнего… «Вчера весь вечер слушал Лепса, / И до сих пор не успокоюсь: / Он так орал, идя по рельсам, / Что испугался встречный поезд».
 
— Тоже вряд ли обидится — смешно. А Евтушенко? Ну правда, Валентин Иосифович, как же жестоко вы Евгения Александровича приложили: «Уж больно смел, когда не страшно»…
 
— Да, «умен, когда и так понятно»… Женя был великодушным. Он после появления этой эпиграммы спросил у меня: «Валь, за что?» И я ответил честно, повторив то, что говорил вам: из-за любви. Как еще объяснить? Вот я люблю девушку, а у меня ничего не получается с ней. Злюсь! Из-за ревности написал, да. Женя понял и простил. Я ведь влюбился в него давным-давно, мальчишкой, еще когда он приходил к нам в студию МХАТ — шикарный, красивый, в каких-то красных штанах, купить которые можно было лишь где-то «там». Он читал стихи, и мы балдели. Да, я его любил! И вот такое написал при этом. Я, кстати, не так давно видел картину про шестидесятников.
 
— «Таинственную страсть», наверное?
 
— Вроде да. И даже не понял, а что это они такое сделали? Чулпан Хаматова, правда, играет потрясающе. Но вообще бог с ним, с фильмом, главное — не забывать это время, когда вдруг как из ниоткуда появились эти прекрасные птенцы. А Нагибин какой в фильме? Никакой! А я его знал. Он потрясающий был! Острый человек! Он раздевает тебя и убивает, если хочет. Но, кстати, если он пишет плохо, это вовсе не значит, что он так думает. Это… накипь.
 
— У вас тоже — накипь?
 
— И у меня накипь… От накипи дышать трудно.
 
«Звук шаляпинской роли»
 
— А про театр поговорим?
 
— Почему нет. Так грустно сейчас. Мы умираем… Олег Табаков, Нинка Дорошина. Ужасно. Не могу в себя прийти. А еще знаете, странное возникает ощущение в последнее время: будто кто-то всем этим там управляет. Не то что я божий человек, нет. Но будто кто-то ставит нас по своей воле, как книги на полку, или снимает. Захотел — взял, снял. Или обратно поставил. Просто потому, что так решил. Страшно.
 
— Вот о чем вы говорите всерьез. А о стихах своих всерьез не хотите. Почему же вы так к своему творчеству относитесь?
 
— Честно? Да я просто ужасно боюсь показаться старым идиотом!
 
— У вас потрясающий сейчас идет спектакль с Саидом Баговым. Вы с ним даже внешне чем-то похожи. Правда, как отец и сын.
 
— Мне нравится Саид. И мы хорошо вместе работаем. Хотим сделать с ним пьесу по Хармсу. Взять какой-то его материал и сочинить эдакое... недоразумение.
 
— Хармс вам близок?
 
— Скорее я хочу, чтобы он был близок. Меня притягивают его нелепость и непонятность. А еще меня удивляет и радует, что на сочиненные мною слова начали петь песни. Игорь Карташев поет их замечательно, а еще Саша Михайлов меня поразил — я и не подозревал, что у него такой голосина!
 
— А кто же все-таки, Валентин Иосифович, ваш режиссер? Мне казалось, Эфрос…
 
— Я не был его артистом, хотя он и подписал мне одну книгу удивительно: «Вале Гафту, самому интересному типу, которого я знаю…» Сейчас, с высоты прожитых лет, так сказать, я вообще не уверен, что мне был нужен режиссер. Некий направитель — нужен. Я иногда не знаю, как начать. Режиссер? Даже не Галя Волчек. Хотя она очень удобный человек: у нее феноменальная, уникальная интуиция. Она может подтолкнуть артиста, и он дальше катится сам, в правильном направлении, куда надо. А еще она умеет бытовые вещи превращать в небытовые и знает людей в первой стадии их дыхания. Эфрос... Он гений, конечно. Но в отношениях с ним произошла трещина.
 
— Почему? Небось, ваш характер опять?
 
— Да нет. Или да? У Эфроса была артистка любимая, замечательная артистка, кстати, Ольга Яковлева. Я уже работал в «Современнике», когда Анатолий Васильевич мне позвонил и спросил: «Валя, а ты сыграешь за десять дней Отелло?» Я ответил: «С вами — сыграю». На второй день репетиции в зале была пресса, и я потом посмотрел запись — мне самому понравилось! Сцена с платком, еще какая-то… Но Оля мучит партнеров нещадно. Я с ней играл еще в «Ленкоме» пьесу «104 страницы про любовь», сменив Корецкого, так что знал… Она на сцене легко могла шепнуть партнеру на ухо какую-нибудь гадость: не так, мол, играешь, не то делаешь… Ну и все сразу сыплется, вы же понимаете? Но ей все было можно.
 
— Потому что очень ценима была Эфросом?
 
— Он ее очень любил... Мы сыграли спектакль несколько раз, все нормально. А потом ждем-ждем начала, уже третий звонок был... Невозможное ожидание. Я психанул — сказал, мол, то да се и что башку потом всем оторву. А Оля мне говорит: «Валя, нам сейчас любовь играть, а ты тут матом…» Ну я ей ответил. Погрызлись. Пошли играть — я злой, и она, мною заведенная. И на сцене она мне отомстила. Я ее по сценарию должен был на руках держать, так она крутилась как рыба! У меня поясница с тех пор болит. Левка Дуров играл Яго, он видел, что «наш герой пал духом и сил подняться нет». А еще мне сообщили, что, как на зло, в зале полно непростой публики: Сергей Герасимов пришел, Симонов. Да еще и Эфрос, который был в театре всегда — с утра до позднего вечера, — в этот день не пришел!
 

— Закон подлости...

— Да! Когда спектакль закончился, я пошел к Оле в гримерку уже расслабленный. Я тогда, кстати, понял, что играть надо именно так, расслабленно. Тогда все получается. Дверь рванул и говорю: «Я с вами больше никогда ничего играть не буду!» А она сидит, грим с лица снимает: «Это я с вами — не буду!» Я сказал потом Эфросу: «Она, Анатолий Васильевич, погубит и вас, и театр!» А он мне ответил: «Валя, Валя, ну что ты. Она — прекрасна... И всех вас любит. Просто у нее болит печень. Ей плохо...» Но потом он со мной не здоровался какое-то время.

— Наверное, версии скандала были разными.

— Скорее всего. Сейчас я понимаю, что глупо было потерять Эфроса. Глупо! И жаль. Я дурак был тогда, но Яковлеву просто ненавидел! Хотя она зря написала в своей книге, что я ходил куда-то и жаловался, что мне не дают ролей и все такое. Бред это — не было такого. Жаль... Я ведь тогда почти подошел к разгадке секрета Эфроса. Он учил играть не спеша. Играть — открывая дорогу к тому, что говоришь… Как он поставил Мольера, например!

— А ваш любимый спектакль все же…?

—Уф-ф... Может быть, «Женитьба Фигаро» в «Сатире». Меня на нее Андрюша Миронов подбил. Я Альмавиву играл совсем не так, как потом Ширвиндт. У меня была задача сложная: мой граф любил свою жену! Но попал в ситуацию, влип, так сказать. Жену любит, но тут стоит перед ним Сюзанна и… Шаляпинская была роль!

— «Шаляпинская» — потому что о страстях?

— Что-то похожее, да. У нее был звук шаляпинской роли.

— Вы и с Гончаровым работали.

— У, зверский человек! Когда ты уходил из театра, тебе казалось, что ты выпит. Гончаров приучал к мысли, что есть только театр и ничего другого. Но и результаты были — сами знаете.

— Когда вышел фильм «Чародеи», я, тогда подросток, вашего Сатанеева так возненавидела, что гордо заявила родителям: увижу Гафта и ударю. Вот — сила искусства! Скольких же мерзавцев вы переиграли! Это что, карма?

— Сатанеев? О ужас. Молчите, молчите лучше! Зарабатывать надо было. Но мерзавцев много играл, правда. Только Воланд мой — не мерзавец! И попробуйте поспорить. Я играл благороднейшего человека, который был послан на землю, где люди отказались от веры. Таким и голову оторвать приятно. Отрезать трамваем. Не хуже, чем Басилашвили, сыграл, мне кажется.

— Ваш Воланд просто совсем другой. А вообще у нас потрясающие все-таки актеры. Почему, как думаете? Школа?

— Школа. «Играем — разрешает Бог». Не жить, так играть в хорошую жизнь!

— Вот вы какой. Раз — и афоризм. «Не жить, так играть».

— По поводу играть — жить… Когда-то давно мы были в Италии. Денег не было, я перед спектаклем купил себе бутылку молока. Возвращаюсь из магазинчика, стоит Галя Волчек, а рядом — Марчелло Мастрояни. Он приходил к нам на «Ревизора». Не пошел потом, к слову. Никогда не забуду, с какой уничтожающей жалостью он на меня посмотрел. Вердикт был прост: «Хороший артист перед спектаклем молоко не пьет». А потом он замахал головой: пошли, мол. И были короткие посиделки, капучино и коньяк в блюдце. Потом он сел в свою малолитражку, развернулся с визгом, разбил фару, другой машине заехал в бок и — исчез. Такой вот артист... Великий, между прочим. Но взгляд его не забыть.

Немного о разном

— Что вы читаете сейчас? Когда не пишите?

— Я читаю, признаться, немного. А когда читаю, то старые книжки. В них больше можно понять. Понимаете, о чем я? Себя читаю. Оцениваю. Маркеса. Когда я побывал в Колумбии и Бразилии, остро понял, что он совершенно ничего не выдумал. Чехова. Читаю Чехова. Он колоссален! Я девять его рассказов записал. «Смерть чиновника» не дотянул, остальные сделал хорошо.

— Как чтец?

— Ага, получился диск. Поражаешься, насколько рассказы эти современны. Вот кино бы снять по ним! Думаете я — сумасшедший? Да Чехов — прелесть! Он всегда так просто начинается. Все в нем прозрачно… Может, это потому, что было другое время? Одно время заканчивалось, другое начиналось. В Чехове столько жизни! Если бы не Книппер, все вообще могло бы сложиться иначе, мне кажется. Как он мог отдать ей роль в своей гениальной пьесе?! Пока Станиславский там допирал до чего-то, она взяла да испортила роль. Не люблю ее.

— Вы чего так завелись-то?

— Да потому что раздражает она! Я много думаю о природе человека и человеческих отношений. Пытаюсь анализировать. Или хотя бы что-то пытаюсь понять. Жена одного известного поэта, например, ушла от него, когда он в сталинские времена сел, а потом вернулась к нему в день его возвращения. Это сейчас я «Истопника» Александра Купера читаю. Вот что за этим? И как это можно не анализировать?

—Может, мне кажется, но поправьте, если не так: вы вряд ли были тихим пионером. Хулиганили?

— Форма была, и галстук был, но хулиганом я хотел быть страшно! Я хотел походить на ребят из своего двора. А еще мне очень нравился поэт Борис Рыжий. Наверное, совпади мы во времени, я хотел бы походить на него. Отчасти все, что со мной происходило, было нормальным выходом энергии, отчасти — я жил и боялся, что когда-нибудь услышу: «Ты, жидовская морда».

— Услышали?

— Конечно!

— И…?

— Я бил этого человека, как сильно я его бил! И вообще, я долго переживал из-за своей внешности. А когда поступал, мне советовали как-то замять вопрос о национальности: то-се, родился, живет — быстренько все пробормотать. А потом на первом курсе оказалось столько евреев, что мама дорогая. И ничего!

— Валентин Иосифович, вы немало назвали фигур-титанов. А вам не кажется, что все как-то мельчает? Если да, то почему?

— Как сказать… Современные — они... не там идут. Там, где они пытаются пройти, ничего не найдешь. Там и нет ничего. Там тайна материализована другим существом. Вы замечали, что в последнее время многих спасает религия? Но религия эта рассудочна. Вера — рассудочна. Задумайтесь, как это страшно! Ведь в разумную веру обязательно входит цинизм. Она опасна. Она сидит уже не в сердце, а в печени, почках. Где захотите, там и будет. Люди сами все извращают! Посмотрите, сколько в мире страшного оружия и какие истуканы им владеют! Или вот дети, которые теперь везде у нас на шоу. Детские мысли... Они же самые замечательные! Но и их превращают в продукт, над которым можно гоготать. Так происходит, когда они рассуждают о том, чего не понимают, взрослым на забаву. Дети в их руках становятся мартышками — пусть даже прекрасными и непосредственными, но маленькими и с детства предельно зависимыми мартышками. Зависимыми от условий, в которых живут, денег, положения родителей, еще массы всего. Это пугает.

— И это грустно. Ну а что вам мешает больше всего?

—Хм! Дураки очень мешают жить! Когда появляются. А появляются они всегда.

 

 

 

 

 

Автор: Ольга Кузьмина